А цветаева из произведений детство читать. Биография марины ивановны цветаевой. русский поэт, прозаик, переводчик, один из крупнейших русских поэтов XX века

Марина Ивановна Цветаева (26 сентября (8 октября) 1892, Москва - 31 августа 1941, Елабуга) - русская поэтесса, прозаик, переводчица, один из крупнейших поэтов XX века.

Биография

Детство и юность

Марина Цветаева родилась 26 сентября (8 октября) 1892 года в Москве, в день, когда православная церковь празднует память апостола Иоанна Богослова. Это совпадение нашло отражение в нескольких произведениях поэтессы. Например, в стихотворении 1916 года:

Её отец, Иван Владимирович, - профессор Московского университета, известный филолог и искусствовед; стал в дальнейшем директором Румянцевского музея и основателем Музея изящных искусств. Мать, Мария Мейн (по происхождению - из обрусевшей польско-немецкой семьи), была пианисткой, ученицей Николая Рубинштейна. Бабушка М. И. Цветаевой по материнской линии - полька Мария Лукинична Бернацкая.

Марина начала писать стихи ещё в шестилетнем возрасте, не только на русском, но и на французском и немецком языках. Огромное влияние на формирование её характера оказывала мать, которая мечтала видеть дочь музыкантом.

Детские годы Цветаевой прошли в Москве и в Тарусе. Из-за болезни матери подолгу жила в Италии, Швейцарии и Германии. Начальное образование получила в Москве, в частной женской гимназии М. Т. Брюхоненко; продолжила его в пансионах Лозанны (Швейцария) и Фрайбурга (Германия). В шестнадцать лет предприняла поездку в Париж, чтобы прослушать в Сорбонне краткий курс лекций о старофранцузской литературе.

После смерти матери от чахотки в 1906 году остались с сестрой Анастасией, единокровными братом Андреем и сестрой Валерией на попечении отца, который знакомил детей с классической отечественной и зарубежной литературой, искусством. Иван Владимирович поощрял изучение европейских языков, следил за тем, чтобы все дети получили основательное образование.

Начало творческой деятельности

В 1910 году Марина опубликовала (в типографии А. А. Левенсона) на свои собственные деньги первый сборник стихов - «Вечерний альбом», в который были включены в основном её школьные работы. (Сборник посвящён памяти Марии Башкирцевой, что подчёркивает его «дневниковую» направленность). Её творчество привлекло к себе внимание знаменитых поэтов - Валерия Брюсова, Максимилиана Волошина и Николая Гумилёва. В этом же году Цветаева написала свою первую критическую статью «Волшебство в стихах Брюсова». За «Вечерним альбомом» двумя годами позже последовал второй сборник «Волшебный фонарь».

Начало творческой деятельности Цветаевой связано с кругом московских символистов. После знакомства с Брюсовым и поэтом Эллисом (настоящее имя Лев Кобылинский) Цветаева участвует в деятельности кружков и студий при издательстве «Мусагет».

На раннее творчество Цветаевой значительное влияние оказали Николай Некрасов, Валерий Брюсов и Максимилиан Волошин (поэтесса гостила в доме Волошина в Коктебеле в 1911, 1913, 1915 и 1917 годах).

В 1911 году Цветаева познакомилась со своим будущим мужем Сергеем Эфроном; в январе 1912 года - вышла за него замуж. В сентябре того же года у Марины и Сергея родилась дочь Ариадна (Аля).

В 1913 году выходит третий сборник - «Из двух книг».

Летом 1916 года Цветаева приехала в город Александров, где жила её сестра Анастасия Цветаева с гражданским мужем Маврикием Минцем и сыном Андреем. В Александрове Цветаевой был написан цикл стихотворений («К Ахматовой», «Стихи о Москве» и другие), а её пребывание в городе литературоведы позднее назвали «Александровским летом Марины Цветаевой».

«Редкий родитель угадывает судьбу своих детей. Ни отцу, ни матери просто не приходит в голову, что вот этой неуклюжей румяной Мусе судьба уготовила будущее блистательного поэта... Впрочем, не совсем так.

Девочке было всего четыре года, когда Мария Александровна записала в своём дневнике: «Старшая всё ходит вокруг и бубнит рифмы. Может быть, моя Маруся будет поэтом?..» Записала и забыла. И бумагу дочери давала только нотную, так что строчки и рифмы Муся царапает каракулями на случайно найденных бумажных клочках. А всё дело в том, что сама Мария Александровна одержима музыкой. Незаурядная музыкантша, она мечтает вырастить из старшей дочери пианистку - и посадит её за рояль «злотворно рано» - девочке ещё не исполнилось тогда и пяти лет.

Оттуда и этот эпизод за завтраком: отучить от глупостей!

У Муси обнаружились незаурядные музыкальные способности - в отличие от её младшей сестры Аси. Полный сильный удар и, как считают, «удивительно одушевлённое туше». Мария Александровна этому радуется, но хвалить не спешит. В пять лет девочка почти берёт октаву. «Надо только «чу-уточку дотянуться!» - говорит она дочери, - «голосом вытягивая недостающее расстояние, и, чтобы я не возомнила: - Впрочем, у неё и ноги такие!»

И к этому Муся уже привыкла: после каждой вырвавшейся похвалы мать холодно прибавляет: «Впрочем, ты тут ни при чём. Слух - от Бога!» Она попрекает дочь и «Слепым музыкантом» Короленко , и трёхлетним Моцартом , и четырёхлетней собой, которую было не оттащить от рояля. Дважды в день Муся взбирается на мученический табурет перед роялем. Её все жалеют, кроме матери: жалеет отец, гувернантка, нянька, даже дворник Антон, приносящий в залу дрова, чтобы топить кафельную печку. Девочка играет старательно - для матери. Для её радости и из страха. И ведь не только зимой! И летом, когда жара, когда все на воле и идут купаться, или гулять «на пеньки», или в Тарусу на почту...

Метроном с его вылезающим стальным пальцем внушал ей страх своим неостановимым механическим щелканьем. Девочка его ненавидит и боится до сердцебиения. Он представляется ей гробом, в котором живёт смерть.

Фантазии её неисчислимы.

Рубчатая ножка табурета, на котором она сидит за роялем и на котором можно до одурения закрутиться, - точь-в-точь ощипанная индюшачья шея. Раскрытая клавиатура рояля вдруг предстает ей огромным ртом до ушей - с огромными зубами. Этот рояль - просто зубоскал, думает маленькая Марина, он-то и есть настоящий зубоскал, а вовсе не репетитор брата Андрея, хотя мать зовёт его так за вечное хохотанье. По клавишам, не сдвигаясь с места, можно раскатиться, как по лестнице; белые при нажиме - всегда весёлые, а чёрные - сразу грустные. В левой части клавиатуры живет гром, в правой - мелкие букашки. Ноты долго мешали Мусе свободно играть, но стали друзьями, как только однажды она вообразила их воробышками на ветках - каждый на своей, - и оттуда они спрыгивают на клавиши, каждый на свою. А когда Муся перестает играть, ноты возвращаются на ветки и там спят, как птицы, и тоже, как птицы, во сне никогда не падают. Слово «бемоль» кажется ей лиловым, прохладным и немножко гранёным, а знак «бекар» пуст, как пустой дурак; скрипичный ключ она выводит на бумаге с чувством, будто сажает лебедя на телеграфные провода, а басовый - похожий на ухо с двумя проколотыми дырками - презирает... Многие годы она не сможет справиться с отвращением к собственной игре. Это не было отвращением к музыке, потому что под пальцами её слишком долго рождалось что-то, что она музыкой назвать не могла.

Музыка - это когда мать садилась за рояль. Слушать её всегда было радостью. Но играть самой... В тысячу раз интереснее просто смотреться в чёрную крышку рояля; удостоверившись, что никто не видит, Муся дышит на неё, как на оконное стекло, и отпечатывает на матовой поверхности крышки свой нос и рот...

МУНИЦИПАЛЬНОЕ БЮДЖЕТНОЕ ОБРАЗОВАТЕЛЬНОЕ УЧРЕЖДЕНИЕ

«СРЕДНЯЯ ОБЩЕОБРАЗОВАТЕЛЬНАЯ ШКОЛА № 10»

ЕЛАБУЖСКОГО МУНИЦИПАЛЬНОГО РАЙОНА

Москва, детство Марины Цветаевой

Елабуга, 2012 г.

ВВЕДЕНИЕ........................................................................................2

ГЛАВА 1. КРАСНОЮ КИСТЬЮ РЯБИНА ЗАЖГЛАСЬ…………… 3

ГЛАВА 2. «КАКОЙ-НИБУДЬ ПРЕДОК МОЙ БЫЛ…»………………4

ГЛАВА 3. «АХ, ЗОЛОТЫЕ ДЕНЬКИ!...»……………………………... 5

ГЛАВА 4. «МОСКВА! КАКОЙ ОГРОМНЫЙ…»…………………..…8

ЗАКЛЮЧЕНИЕ.................................................................................10

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ..................................................................11

ПРИЛОЖЕНИЕ.................................................................................12

Введение

Биография страны и любого города складывается из биографий и судеб отдельных граждан. Целью моей работы является описание детства великого поэта Марины Цветаевой, которая оставила след в истории нашего города. Для этого были поставлены следующие задачи:

1. Изучить жизнь и творчество поэта;

2. Выявить материалы о детстве поэта;

3. Проанализировать полученную информацию и сделать выводы.

Глава 1. Красною кистью рябина зажглась….

Среди самых замечательных имен в русской поэзии двадцатого века мы справедливо называем имя Марины Цветаевой.

Марина Цветаева родилась 26 сентября 1892 года в столице нашей родины - Москве. Позже она напишет об этом:

Красною кистью

Рябина зажглась.

Падали листья,

Я родилась.

Спорили сотни

Колоколов.

День был субботний:

Иоанн Богослов.

Дом, где родилась Марина, был «одноэтажный деревянный, крашенный … коричневой краской, с семью высокими окнами, с воротами, над которыми склонился серебристый разлапистый тополь»

Этот дом с мезонином был для Марины огромным волшебным миром, полным тайн.

Глава 2. «Какой-нибудь предок мой был…»

Родители Марины Цветаевой были высокообразованными людьми.

«Отец Марины, Иван Владимирович Цветаев: учёный, профессор, педагог, директор Московского музея, лучшие годы жизни отдал музею.

Марина очень любила своего отца и ценила в нем стремление и силу.

Отец ввёл детей в мир искусства, знакомил с историей, филологией и философией. «Споры филологов из папиного кабинета, как мамин рояль…, питали детство, как земля питает росток»,- писала Марина Цветаева.»

Мария Александровна, мать Марины, была музыкантом. Свою жизнь она посвятила детям и музыке. Сестра Марины Цветаевой, Анастасия, вспоминала: «Детство наше полно музыкой. У себя на антресолях мы засыпали под мамину игру, доносившуюся снизу, из залы, игру блестящую и полную музыкальной страсти. Всю классику мы, выросши, узнавали, как «мамино» - «это мама играла»... Бетховен, Моцарт, Гайдн, Шуман, Шопен, Григ... Под их звуки мы уходили в сон».

Мария Александровна была человеком страстным. “После такой матери мне оставалось одно – стать поэтом”, – говорила Марина.

Глава 3. «Ах, золотые деньки!...»

Мария Александровна всегда хотела, чтобы её дочь стала творческой личностью, либо актрисой, либо связала свою жизнь с музыкой. Поэтому суровое обучение музыке началось, когда Марине не исполнилось еще и пяти лет. Ее заставляли играть на рояле по четыре часа в день - два утром и два вечером.

Марина росла среди музыки и книг. С 4-х лет началось тайное чтение - вопреки строгому запрету матери - рано! Любимыми стали немецкие сказки.

В это же время Марина начала писать стихи. Ей было не до музыки. Она играла со словами, до нот ей не было никого дела. В дневнике Марии Александровны есть такая запись: «Четырехлетняя моя Маруся ходит вокруг меня и все складывает слова в рифмы, может быть, будет поэт?» Мать, зная об увлечении дочери, запрещала ей брать бумагу и карандаш.

Цветаева начала писать стихи в шесть лет. Она писала не только русском, но и на французском и немецком языках. В этом же возрасте ею была заведена первая самодельная тетрадка, где писались стихи, и откуда начался дневник. Все, что хотела любить Марина, она хотела любить одна: картинки, игрушки, книги, литературных героев. Всё детство Цветаева читала запоем, даже не читала, а «жила книгами». Одно из первых ее стихотворений так и называется: «Книги в красном переплете»:

Из рая детского житья

Неизменившие друзья

В потертом красном переплете.

Чуть легкий выучен урок,

Бегу тотчас же к вам, бывало.

Уж поздно! - Мама, десять строк!.. -

Но, к счастью, мама забывала.

О, золотые времена,

О, золотые имена:

Гек Финн, Том Сойер, Принц и Нищий! [ 4 , 47 ]

Первым поэтом Цветаевой оказался Александр Сергеевич Пушкин. В пять лет она наткнулась в шкафу на «Сочинения» Пушкина. Мать не разрешала ей брать эту книгу, и девочка читала тайком, уткнувшись головой в шкаф. Впрочем, Пушкина она узнала еще до этого: по памятнику на Тверском бульваре, картине «Дуэль» в родительской спальне, рассказам матери. Он был первым, кого она прочла сама.

Осенью 1901 года Марина в возрасте 9 лет поступила в первый класс 4-й женской гимназии в Москве, где проучилась всего лишь год.

«Счастливая, невозвратимая пора детства» кончилась в 1902 году, когда Мария Александровна заболела чахоткой.

В мае 1903 года Марина и Ася поступили в пансион Лаказ в Лозанне. Атмосфера здесь была уютной, почти семейной. Девочки усовершенствовали свои знания по французскому языку. Через год родители забрали девочек и поселились в Германии. Марина Цветаева влюбляется в эту страну, которую любила и её мать.

В 1905 году семья Цветаевых вернулась в Россию. Некоторое время они прожили в Ялте. Потом Марии Александровне стало гораздо хуже, и она решила вернуться в родные места. Семья переехала на дачу в Тарусу, где Мария Александровна и умерла. Марине Цветаевой было всего тринадцать лет.

После смерти матери Марина тут же забросила занятия музыкой и начала серьезно писать стихи. В этот период она стала ближе к Асе. Она читала ей свои стихи, а иногда они вместе читали их вслух. Ей посвящено множество стихов, выражающих их общие настроения и переживания. Они вместе ходили в кино. Ася приглашала в гости школьных подруг, и Марина развлекала компанию.

Отец, как всегда, был занят. Все юношеские проблемы Марина таила в себе. Ей не с кем было разделить свои подростковые проблемы и переживания. Кроме того, она ненавидела свою внешность. Ее розовые щеки, круглое лицо, плотное сложение не соответствовали романтическому образу, который она стремилась выразить в своих стихах. Отвергая себя, она проводила часы и дни в своей комнате: читала, писала и мечтала.

Характер Марины был нелегким - и для нее самой, и для окружающих. Девочка была горда, упряма, мечтательна, застенчива и непреклонна.

Учеба Марины Цветаевой проходила нерегулярно и не очень успешно. После смерти матери она переходила из одной гимназии в другую, трижды ее выгоняли за дерзость. Очень интересны воспоминания школьных подруг Цветаевой, которые дают представление о ее личности:

«…очень живая девочка с пытливым и насмешливым взглядом. Причесана она была под мальчика. Она была очень способна к гуманитарным наукам и мало прилагала усилий к точным наукам. Она все переходила из одной гимназии в другую. Ее скорее привлекали старшие подруги, чем младшие…

Взрослела Марина, а вместе с ней креп её талант. И в 1910 году тайком от родителей, на свои деньги, она выпустила свой первый поэтический сборник «Вечерний альбом». Он стал для Марины историей её законченного детства.

Глава 4. «Москва! Какой огромный…»

Пожалуй, нет ни одного поэта, который бы столь сильно любил этот древний город. Как бы ни было тяжело и горько в отдельные годы жизни, она с теплотой вспоминала уютную профессорскую квартиру, бурные пассажи матери на рояле, безмятежное и счастливое детство и в памяти всплывал родной город.

«Москва для неё - Страстная площадь и «Памятник- Пушкина», так его называла маленькая Марина, любимое место детских прогулок, Музей изобразительных искусств на Волхонке, который основал её отец, сорок сороков золотых церквей и дивное московское небо

«Тепло и уют родного дома под номером 8 на Трёхпрудном переулке старой Москвы Марина Ивановна навсегда сохранила в своей душе.

Именно здесь она стала поэтом. Её воспоминания превратились в прекрасные стихи и блистательную прозу» [ 7, 11]

Во многих из стихов - таких, как «В зале», «Столовая», «Домики старой Москвы», «Прости волшебному дому»- звучит мотив отчего «Волшебного дома на Трёхпрудном». Позже Цветаева призывала:

Ты, чьи сны еще непробудны,

Чьи движенья еще тихи,

В переулок сходи Трехпрудный,

Если любишь мои стихи.

Умоляю - пока не поздно,

Приходи посмотреть наш дом!

Мы не узнаём из стихов Цветаевой, как выглядел сам дом. Но мы знаем, что рядом с домом стоял тополь, который так и остался перед глазами поэта всю жизнь: Это тополь! Под ним ютятся

Наши детские вечера.

Этот тополь среди акаций

Цвета пепла и серебра.

Первые строки, посвященные исчезающим «домикам старой Москвы», написаны Цветаевой еще в 1911 году. Это юношеская зарисовка, полная любви и обожания, но еще незрелая. Название её стихотворения «Домики старой Москвы» передаёт искреннюю любовь к старинному городу - городу её детства.

Заключение

В ходе данной работы я изучила материалы о детстве поэта - собрала факты из жизни Марины Цветаевой, познакомилась с её творчеством.

Марину Цветаеву не спутаешь ни с кем другим. Её стихи можно безошибочно узнать – по особому распеву, неповоротным ритмам. Марина Ивановна оставила после себя великое наследие –стихотворения, в которых отразилась её глубокая натура. А стихи о России и Москве поддерживали дух автора.

В заключение можно сказать следующее: весь собранный материал был систематизирован и изложен в определённой последовательности.

Считаю, что поставленной цели я добилась - описала детство Марины Цветаевой. Надеюсь, что результат моей работы будет полезен и интересен.

Хотелось бы, чтобы имя этого поэта стало знакомо не только взрослым, но и детям младшего возраста.

Ранима, мудра и грустна,

Среди многих жила одна.

А в сердце горел огонь,

Но невесёлым был он.

Душа у неё пилиграмма:

Жизнь странника в чудо - стихах.

Имя поэта - Марина

Начертана в наших сердцах

К стихам Марины Цветаевой постоянно хочется возвращаться, каждый раз открывая для себя что-то новое.

Список литературы

    Саакянц, А. Три Москвы Марины Цветаевой [электронный ресурс]

    Крахалёва Л.В. Детям о Елабуге. - Елабуга: Елабужская типография, 2007.- С.5.

    Марина Ивановна Цветаева. Приложение к журналу «Школьная библиотека».- Москва, 2007.

    Цветаева, М. Избранное.- Москва: Просвещение, 1989.- С. 6- 47

    Цветаева, М. Осыпались листья над вашей могилой... / М. Цветаева. – Казань: Татарское книжное издательство, 1999.– С. 20, 62-63.

    Мария Московская. Певунья- мятежница [электронный ресурс]

    Поздина, Е. Рождество в семье Цветаевой // Хорошая газета.-2004.- 13 января, №2.-С.11

    Марина Цветаева // Мир Марины Цветаевой [электронный ресурс]. – http :// www .qeocities . com /

Приложение

Марина Цветаева в 1893 году. Семья Цветаевых

Трёхпрудный переулок

Дом Цветаевых

Марина с отцом 1906

Сёстры Цветаевы

Стихотворения Марины Цветаевой

Книги в красном переплете

Из рая детского житья

Вы мне привет прощальный шлете,

Неизменившие друзья

В потертом, красном переплете.

Чуть легкий выучен урок,

Бегу тотчас же к вам бывало.

- «Уж поздно!» - «Мама, десять строк!»...

Но к счастью мама забывала.

Дрожат на люстрах огоньки...

Как хорошо за книгой дома!

Под Грига, Шумана и Кюи

Я узнавала судьбы Тома.

Темнеет... В воздухе свежо...

Том в счастье с Бэкки полон веры.

Вот с факелом Индеец Джо

Блуждает в сумраке пещеры...

Кладбище... Вещий крик совы...

(Мне страшно!) Вот летит чрез кочки

Приемыш чопорной вдовы,

Как Диоген живущий в бочке.

Светлее солнца тронный зал,

Над стройным мальчиком - корона...

Вдруг - нищий! Боже! Он сказал:

«Позвольте, я наследник трона!»

Ушел во тьму, кто в ней возник.

Британии печальны судьбы...

- О, почему средь красных книг

Опять за лампой не уснуть бы?

О золотые времена,

Где взор смелей и сердце чище!

О золотые имена:

Гекк Финн, Том Сойер, Принц и Нищий!

Домики старой Москвы

Слава прабабушек томных,

Домики старой Москвы,

Из переулочков скромных

Все исчезаете вы,

Точно дворцы ледяные

По мановенью жезла.

Где потолки расписные,

До потолков зеркала?

Где клавесина аккорды,

Темные шторы в цветах,

Великолепные морды

На вековых воротах,

Кудри, склоненные к пяльцам,

Взгляды портретов в упор...

Странно постукивать пальцем

О деревянный забор!

Домики с знаком породы,

С видом ее сторожей,

Вас заменили уроды,-

Грузные, в шесть этажей.

Домовладельцы - их право!

И погибаете вы,

Томных прабабушек слава,

Домики старой Москвы.

Красною кистью

Рябина зажглась.

Падали листья.

Я родилась.

Спорили сотни

Колоколов.

День был субботний:

Иоанн Богослов.

Мне и доныне

Хочется грызть

Жаркой рябины

Горькую кисть.

Марина Цветаева

I. Детство - благословенное и омраченное трауром детство…

Сколько времени должно пройти, прежде чем вдовец сможет хотя бы подумать о том, чтобы жениться снова? После смерти жены, Варвары Дмитриевны, профессор Иван Владимирович Цветаев без конца задавался этим вопросом, обдумывал его нетерпеливо, но с присущей ему щепетильностью. Покойная супруга его была дочерью ультраконсервативного историка Дмитрия Иловайского, чьи ставшие общеизвестными, но «застывшими во времени» учебники внушали любовь к прошлому России все новым поколениям гимназистов в коротких штанишках. Иван Цветаев нежно любил жену, и она, отвечавшая мужу взаимностью, подарила ему счастье, сделав отцом двух прелестных ребятишек: Валерии, появившейся на свет в 1882 году, и Андрея, родившегося в 1890-м. Но туберкулез, которым страдала Варвара Дмитриевна, не позволил ей увидеть, как дети подрастут. Последние роды окончательно истощили организм, и, когда она угасла в 1892 году, уйдя в лучший мир всего лишь тридцатидвухлетней, Иван Цветаев был раздавлен двойным горем. Его терзали боль от невосполнимой потери и страх, что в одиночку не сможет поднять сам двух маленьких сирот (девяти лет и года с небольшим от роду), оставшихся без матери. Как он - ученый, книжный червь - сможет осуществлять многочисленные обязанности главы семьи, способен ли он взять на себя подобную ответственность? И действительно, Цветаев был слишком поглощен своими научными трудами, слишком отвлечен от обыденной жизни своими изысканиями, чтобы постоянно окунаться в повседневные дела. Непрерывное шествие по пути открытий и почестей делали Ивана Владимировича неспособным вкушать простые радости семейного очага.

Профессор Цветаев родился в 1847 году в семье скромного священника села Талицы Владимирской губернии. Три его брата, как и он сам, были одержимы общей страстью к просветительству и наделены одинаковыми амбициями. Блестяще окончив Владимирскую семинарию, молодой честолюбец продолжил обучение в Киеве, поднимаясь все выше и выше по ступеням познания, и в конце концов с блеском защитил на латыни диссертацию по древней истории. Затем, обеспечив себя дипломами, Иван Владимирович отправился путешествовать по Европе, где усердно посещал музеи, библиотеки, места археологических раскопок, и вернулся в Россию обогащенным новыми знаниями, которые позволили ему получить кафедру истории искусств в Московском университете и место сначала заведующего гравюрным отделом, затем хранителя отделения изящных искусств и, наконец, директора Московского публичного музеума и Румянцевского музея.

Теперь у новоявленного профессора появилась навязчивая идея - посвятить свою жизнь созданию Музея изящных искусств в Москве.

Но сначала музей надо было построить, иными словами - возвести здание. Сначала надо было собрать коллекцию. В трудах и хлопотах шли годы… И вот уже в величественном, единственном в своем роде строении собраны слепки с наиболее прекрасных творений гениальных античных скульпторов.

Марина Ивановна в 1933 году так писала в очерке «Отец и его музей»: «Мечта о музее началась… в те времена, когда мой отец, сын бедного сельского священника… откомандированный киевским университетом за границу, двадцатишестилетним филологом впервые вступил ногой на римский камень. Но я ошибаюсь: в эту секунду создалось решение к бытию такого музея, мечта о музее началась, конечно, до Рима - еще в разливанных садах Киева, а может быть, еще и в глухих Талицах, Шуйского уезда, где он за лучиной изучал латынь и греческий. „Вот бы глазами взглянуть!“ Позже же, узрев: „Вот бы другие (такие же, как он, босоногие и „лучинные“) могли глазами взглянуть!“

Мечта о русском музее скульптуры была, могу смело сказать, с отцом сорожденная».

И - в самом конце очерка, рассказывая о том, как музей был открыт, говорит о состоянии его увенчанного лаврами создателя, после вздоха «Вот и открыл Музей» сказавшего, «замыкая назад арку духовной преемственности, со всей силой творческой и старческой благодарности:

Думала ли красавица, меценатка, европейски известная умница, воспетая поэтами и прославленная художниками, княгиня Зинаида Волконская, что ее мечту о русском музее скульптуры суждено будет унаследовать сыну бедного сельского священника, который до двенадцати лет и сапогов-то не видал…»

Музей изящных искусств открылся 31 мая 1912 года. Уже не было в живых и второй жены - Марии Александровны, все четверо детей давно выросли. И не им, а музею - самому любимому детищу профессора Цветаева - была отдана почти вся его жизнь: Иван Владимирович скончался в конце августа 1913 года. Однако вернемся назад: сейчас мы присутствуем при самом начале воплощения в жизнь мечты. Чтобы осуществить задуманное, Ивану Владимировичу приходилось искать меценатов, «благотворителей», как называли их в доме, добиваться субсидий, выбирать место для здания, призванного хранить его сокровища, не раз возвращаться в Европу, чтобы заказать специалистам слепки и копии наилучшего качества и проследить за их изготовлением. Естественно, в таких условиях, при подобной загруженности, даже очень желая этого, Цветаев никак не мог заниматься физическим и духовным развитием, воспитанием и обучением маленьких Андрюши и Валерии. Детям нужна была вторая мать, чтобы растить их, холить, лелеять, баловать. Ему самому нужна была вторая жена, которая поддерживала бы его и помогала решать поставленные им перед собой благородные и трудные задачи. И очень скоро, не переставая оплакивать покойную Варвару, Иван Владимирович принялся искать ей заместительницу. В сорок четыре года он остановил выбор на молодой двадцатидвухлетней девушке, которую звали Марией Александровной Мейн.

Избранница была красивой, умной, прекрасно образованной и воспитанной, свободно говорила на нескольких иностранных языках, в том числе на французском, немецком и итальянском, страстно увлекалась литературой, хорошо знала достопримечательности Италии, но главной любовью ее жизни была музыка. Ученица пианиста-виртуоза Николая Рубинштейна, Мария Мейн божественно играла на фортепиано. Столько достоинств! Разве можно было найти невесту лучше для человека, желающего заново начать свою жизнь?

С первой же встречи с будущей женой Иван Владимирович обрел уверенность, что сделал правильный выбор. Единственное, что омрачало идиллию, - сердце Марии Александровны было отдано другому. И этот «другой» был женат. Она страдала от невозможности законно и полностью принадлежать тому, кого любила. Отец Марии был немцем по происхождению, мать - полькой, и от родителей девушка унаследовала слишком цельный характер, чтобы таить свои чувства от людей в то время, как ей хотелось бы гордиться ими. Бесспорно, пора было положить конец этой тайной и бесчестящей ее истории. А профессор Иван Цветаев выглядел таким несчастным с этой вечной памятью об ушедшей жене, с этими двумя малышами на руках, что из сочувствия к нему, да и руководствуясь доводами рассудка, Мария решилась принять его предложение.

И оказалось, что их союз куда менее тягостен, чем она себе представляла. 26 сентября 1892 года, едва ли через год после венчания, Мария Александровна подарила мужу дочь - Марину. Еще через два года настала очередь второй дочери - Анастасии. Совсем еще юная женщина удивительно разумно и справедливо распределяла заботу между своей плотью и кровью - двумя крошечными девочками - и двумя детьми от первого брака своего мужа, которые достались ей в приданое и которые смотрели на нее со смешанным выражением любопытства и ревности. И к тому же не было у профессора Цветаева в деле создания музея более верной, преданной и деятельной сотрудницы, чем вторая его жена.

Повзрослевшая Марина писала в очерке «Отец и его музей»: «Она вела всю его обширную иностранную переписку и часто заочным красноречием своим, какой-то особой грацией шутки или лести (с французом), строкой из поэта (с англичанином), каким-нибудь вопросом о детях и саде (с немцем) - той человеческой нотой в деловом письме, личной - в официальном, иногда же просто удачным словесным оборотом, сразу добивалась того, чего бы только с трудом и совсем иначе добился мой отец. Главной же тайной ее успеха были, конечно, не словесные обороты, которые есть только слуги, а тот сердечный дар, без которого словесный дар - ничто. И, говоря о ее помощи отцу, я, прежде всего, говорю о неослабности ее духовного участия, чуде женской причастности, вхождении во все и выхождении из всего - победителем. Помогать музею было, прежде всего, духовно помогать отцу: верить в него, а когда нужно, и за него… Это я, детский свидетель тех лет, должна сказать, ибо за меня не скажет (ибо так глубоко не знает) - никто».

Казалось бы, с самого начала совместная жизнь Цветаевых складывалась удачно. Но на самом деле появление на свет маленькой Марины повергло Марию Александровну в глубокое разочарование. Она ждала сына и хотела назвать его Александром. Девочка? Что ж, значит, придется принять крайние меры, чтобы можно было удовольствоваться тем, что есть! Надо поднапрячься, думала молодая мать, надо приложить как можно больше усилий, чтобы обогатить этот женский мозг всеми достоинствами, какие она мечтала увидеть в своем отпрыске, принадлежащем к сильному полу, - пусть ее девочка будет умной, как мальчик, мужественной, как мальчик, волевой, как мальчик…

И если бы только это разочарование! Было еще одно - и куда более горестное, куда сильнее омрачавшее ее настроение: Мария Александровна довольно быстро поняла, что материнские обязанности мешают ей сделать артистическую карьеру, в которой долгие годы она только и видела смысл своего существования. Колыбель преграждала ей путь к Музыке. Не подпускала к фортепиано. Глупое бульканье кастрюлек стояло между ею и творениями Шопена, Шуберта, Бетховена… Чтобы утешиться, она решила сама заниматься со своим потомством музыкой и начать формирование детей как музыкантов как можно раньше. Едва только дочери вошли в возраст, когда уже стали способны понимать, чего мама ждет от них, она передоверила гувернанткам заботу об обучении девочек элементарным понятиям о русском языке, арифметике, истории, географии, а за собой оставила лишь уроки сольфеджио и собственно фортепианной игры. И потом, в течение всей своей жизни, Марина с ужасом, смешанным с признательностью, будет вспоминать нескончаемые часы, которые она проводила за роялем. Набившие оскомину от повторения в тысячный раз гаммы, беспрестанные советы, как лучше ставить пальцы, как правильнее прикасаться к клавишам… Вся эта никчемная, как она думала, гимнастика для тела и души невыносимо утомляла и раздражала девочку. Несмотря на то что любой сложности вещи она легко читала с листа, Марина люто ненавидела ноты и писала впоследствии: «…с нотами сначала совсем не пошло». Долгое время она не видела в разместившихся на пяти строчках черных значках никакой логики - да и где было увидеть эту логику четырех-пятилетнему ребенку? Став взрослой, она вспоминала: «Ноты мне - мешали: мешали глядеть, верней не глядеть на клавиши, сбивали с напева, сбивали со знанья, сбивали с тайны, как с ног сбивают, так - сбивали с рук, мешали рукам знать самим, влезали третьим, тем „вечным третьим в любви“ из моей поэмы (которой по простоте - ее, или сложности - моей, никто не понял) - и я никогда так надежно не играла, как наизусть».

Она упрекала мать в том, что та заливала, затопляла ее музыкой, хоронила ее заживо под лавиной восхитительных звуков. Рояль был для девочки едва ли не живым существом - неким сверкающим чернотой персонажем, который то привлекал ее, то отталкивал и разочаровывал, рояль был для нее одновременно орудием пытки и наслаждения. Он чаровал Марину. Она почти переставала быть самой собой, когда склонялась над стройной шеренгой черных и белых клавиш, над этой «лестницей», над этой гладью, под которой бездонная глубь… Вспоминая о своей музыкальной каторге, Цветаева напишет спустя много лет: «Жара. Синева. Мушиная музыка и мука. Рояль у самого окна, точно безнадежно пытаясь в него всем своим слоновьим неповоротом - выйти, и в самое окно, уже наполовину в него войдя, как живой человек - жасмин. Пот льет, пальцы красные - играю всем телом, всей своей немалой силой, всем весом, всем нажимом и, главное, всем своим отвращением к игре». Убеждаясь в раздражении, в ожесточении Марины, мать говорила расстроенно, почти в отчаянии, почти со стоном: «Ты совсем не любишь музыку!» И ошибалась. На самом деле то, с чем Марина не могла примириться, что ее отталкивало, была не музыка, это была ее музыка, та, что выходила из-под ее неумелых, непослушных пальцев. Зато в те минуты, когда садилась за рояль Мария Александровна, девочка впадала в экстатическое состояние. Впрочем, Марина, как бы ни критиковала себя, никогда не отрицала, что слух у нее был хороший, «от Бога», да и туше тоже «удивительно одушевленное». Но как же страшилась она неумолимого тиканья метронома! «Щелк метронома, - писала она десятилетия спустя. - Есть в моей жизни несколько незыблемых радостей: не идти в гимназию, проснуться не в Москве 19-го года и - не слышать метронома. Как это музыкальные уши его переносят? (Или музыкальные уши другое, чем музыкальные души?)… Только я под его методический щелк подпала , я его стала ненавидеть и бояться до сердцебиения, до обмирания, до похолодания… А вдруг завод - никогда не выйдет, а вдруг я с табурета - никогда не встану, никогда не выйду из-под тик-так, тик-так… Это была именно Смерть, стоящая над душою, живой душой, которая может умереть - бессмертная (уже мертвая) Смерть. Метроном был - гроб, и жила в нем - смерть. За ужасом звука я даже забывала ужас вида: стальная палка, вылезающая как палец и с маниакальной тупостью качающаяся за живой спиной. Это была моя первая встреча с техникой и предрешившая все остальные… Если я когда-нибудь кого-нибудь хотела убить - так метроном». Несмотря на свое отвращение к обучению этому одновременно божественному и дьявольскому искусству, Марина делала такие успехи, что ее пятилетней записали в музыкальную школу В. Ю. Зограф-Плаксиной в Мерзляковском переулке, настоящий питомник маленьких Моцартов, и в семь лет девочка уже выступала в ученическом концерте.

Вероятно, опасаясь, чтобы ранний успех не вскружил голову ребенку, мать внушала маленькой Мусе, что абсолютный слух и ловкие пальцы сами по себе ничего не значат для будущего, потому что это всего лишь дар Божий: «после каждого сорвавшегося „молодец!“ холодно прибавляла: „Впрочем, ты ни при чем. Слух - от Бога“». Так это у меня навсегда и осталось, - писала Марина, - что я - ни при чем, что слух - от Бога. Это меня охранило и от самомнения и от само-сомнения, от всякого, в искусстве, самолюбия, - раз слух от Бога, - Твое - только старание, потому что каждый Божий дар можно загубить, говорила мать поверх моей четырехлетней головы, явно не понимающей и уже из-за этого запоминающей тaк, что потом уже ничем не выбьешь… Если бы матери почаще говорили своим детям непонятные вещи, эти дети, выросши, не только бы больше понимали, но и тверже поступали. Разъяснять ребенку ничего не нужно, ребенка нужно - заклясть. И чем темнее слова заклятия - тем глубже они в ребенка врастают, тем непреложнее в нем действуют: «Отче наш, иже еси на небесех…» По собственному признанию Марины, слова материнского «заклятия», преследовавшие ее всю жизнь, помогли ей сделать вывод о том, что не может быть ни гения, ни даже простого вдохновения без упорной, ожесточенной работы.

Радуясь тому, что старшая дочь так хорошо освоилась с фортепиано, Мария Мейн все-таки довольно скоро заподозрила, что музыка - не ее призвание. Действительно, чуть ли не с младенчества Марину стали волновать сочетания слов, рифмы… Создавалось, а потом стало быстро расти ощущение, что ребенку гораздо больше нравится играть словами, чем пускать руки в свободный полет по клавиатуре рояля. Как через много десятилетий написала в своих воспоминаниях младшая сестра Марины - Анастасия Цветаева: «…она с первых лет жизни - по народной пословице - „хватала с неба звезды“».

Внимательная и чуткая, Мария Мейн тем не менее была не просто заинтригована открывшимся ей в девочке талантом, но была и сильно обеспокоена ее склонностью к литературе и не очень одобряла эту склонность. В дневнике, который она вела, есть такая запись о дочери: «Четырехлетняя моя Маруся ходит вокруг меня и все складывает слова в рифмы, - может быть, будет поэт?», но сделана она была - и это совершенно ясно! - не с надеждой, а с глубоким огорчением, потому что Мария Александровна всегда считала своим святым долгом перед учителем, Николаем Рубинштейном, передать горящий факел музыки, как эстафетную палочку, дочери. Намного позже, вспоминая об упорстве, с каким мать направляла ее на путь, по которому сама не смогла дойти до цели, Марина Цветаева объясняла эту граничащую с упрямством настойчивость предчувствием: несчастная женщина, не удовлетворенная тем, как сложилась ее собственная творческая судьба, понимала, что не проживет долго, и, преследуемая навязчивой идеей оставить «что-то от себя» в головах и сердцах детей, она удваивала, утраивала, умножала дозы того, что в них вкладывала. «Чтобы было чем помянуть! Чтобы сразу накормить - на всю жизнь!.. С первой и до последней минуты давала - и даже давила! - не давая улечься, умяться (нам - успокоиться), заливала и забивала с верхом - впечатление на впечатление и воспоминание на воспоминание… Мать точно заживо похоронила себя внутри нас - на вечную жизнь. И какое счастье, что все это была не наука, а Лирика, - то, чего всегда мало, дважды - мало: как мало голодному всего в мире хлеба… То, чего не может быть слишком , потому что оно - само слишком , весь излишек тоски и силы, излишек силы, идущий в тоску, горами двигающую.

Мать не воспитывала - испытывала: силу сопротивления, подается ли грудная клетка? Нет, не подалась, а так раздалась, что потом - теперь - уже ничем не накормишь, не наполнишь. Мать поила нас из вскрытой жилы Лирики…»

Разумеется, и Марина (Муся), и Анастасия (Ася) могли бы найти отдых от колдовского и требовательного влияния матери, встречаясь с ровесниками. Но родители настолько держали девочек в своей власти (так и хочется сказать «под башмаком»), что они очень долго и не видели никого, кроме членов семейного клана. Обычные детские игры им подменяли волны слов и гармоний, которые изливала на них мать с утра и до вечера. Перекормленные заповедями и музыкой, они - будучи еще совсем детьми, с ребяческим устройством мозга - вели существование взрослых людей. С первых лет жизни Марина получала неизъяснимое наслаждение, жонглируя русскими, французскими, немецкими словами, и ей было неинтересно все, любая деятельность, кроме чтения, заучивания наизусть стихов и - погружения в грезы. Она мечтала…

На самом деле, считая, что отдаляется от музыки, чтобы целиком отдаться поэзии, Марина не понимала, что музыка и поэзия с самого начала творили волшебство в ее голове, и то, что она любила в поэзии, было - музыкой, просто без помощи какого бы то ни было инструмента. Она не понимала тогда, что слова - те же ноты, а фразы - аккорды и что писать стихи и творить мелодию - одинаково опьяняющее занятие. Пройдет немало лет, и поэт Константин Бальмонт откроет Марине эту простую истину, иронически упрекая ее в чрезмерной важности фонетических элементов в ее последних творениях. «Ты требуешь от поэзии того, что может дать одна лишь музыка», - скажет он ей.

Между тем Марину охватила еще одна страсть, настоящая страсть - она со свойственным ей пылом души влюбилась в свою единокровную сестру Валерию, которая была старше на десять лет и которую в доме звали Лёрой. Для девочки она была едва ли не дороже матери - во всяком случае, любовь к сестре могла бы поспорить в ее сердце с той, что внушала ребенку мать. Вероятно, по совету Валерии или под влиянием этой юной наставницы Марина увлеклась стихотворениями Пушкина. Стала учить их наизусть и, запинаясь, лепетала вслух - наедине с самой собой, будто молитву. Потом принялась расспрашивать близких: а каким он был, этот чародей, этот волшебник, узнавать подробности биографии поэта, которого убил на дуэли француз. Убил зимним заснеженным утром, убил из-за женщины, жены, а мелодичная, исполненная неземной гармонии песнь павшего от предательской пули героя продолжала околдовывать толпы людей…

В то время как Мария Мейн, со своей стороны, подталкивала детей к чтению классической литературы, находившейся дома у Цветаевых, как говорят сейчас, «в открытом доступе», Лёра, со своей, раскрыла младшей сестренке тайны собственного книжного шкафа. Именно из ее рук получила Марина «запрещенную» книгу (запрет был наложен матерью из-за увиденной в ней карикатурности, из опаски, что ниспровергающая все, чуть ли не разрушительная литература пагубным образом подействует на неокрепшую детскую душу) - «Мертвые души» Гоголя. Странное название немедленно пробудило воображение Марины, которая решила, что перед ней - история о покойниках и духах, являющихся после смерти. Однако, писала Цветаева впоследствии, до «…мертвецов и душ - так никогда и не дочиталась, ибо в последнюю секунду, когда вот-вот должны были появиться - и мертвецы и души, - как нарочно слышался шаг матери (кстати, она так никогда и не вошла, а всегда только, в нужную минуту - как по заводу - проходила) - и я, обмирая от совсем уже другого, живого страха, пихала огромную книгу под кровать».

Монотонность заполненных учебой и проходивших в напоминавшем монастырское заточении дней уступала место радостным фантазиям, как только семья перебиралась на лето в свой деревенский дом: в маленький городок Калужской губернии - Тарусу. Там опьяненные свободой дети открывали для себя мир лугов, полей, лесов, мимо которых и через которые протекала красавица Ока. Но, несмотря на то что природа улыбалась ей в летние дни, Марина и здесь не находила для себя друзей. Нигде - даже на самом дальнем горизонте. Ее переполняла затаенная нежность, которую не на кого было тратить, она нуждалась во взаимном обмене тайнами с «лучшей подругой», как нуждается в этом каждая девочка, но - приходилось довольствоваться обществом младшей сестры Анастасии, старшей - единокровной - Валерии и такого же единокровного брата Андрея. В недалеком соседстве жили, правда, еще несколько представителей семьи Иловайских - родственники первой жены Ивана Владимировича Цветаева, но отношения с этими - одновременно чужими и близкими - людьми сводились к взаимной вежливости, и дети смущались тем, что никогда не знали, как следует вести себя в их присутствии.

Поэтому после трех месяцев жизни на вольном воздухе Марина всегда счастлива была возвратиться в привычную атмосферу московского дома - он не дожил до наших дней, этот дом номер восемь по Трехпрудному переулку был разрушен во время революции 1917 года. Но до самой смерти хранила Цветаева память о просторном, хоть и одноэтажном, особняке, выстроенном в греко-славянском стиле, доме с фасадом, выкрашенным в цвет шоколада: обитатели так и называли его «шоколадным», а Марина даже - «шкатулкой шоколадного цвета». У ворот, чуть затеняя их, рос «разлапый серебристый» тополь, в закоулке немощеного зеленого двора - другие тополя и кусты акаций с пыльными листьями.

С волнением и признательностью повзрослевшая Марина Цветаева вспомнит об этом доме своего детства:

Ты, чьи сны еще непробудны,
Чьи движенья еще тихи,

Если любишь мои стихи.

О, как солнечно и как звездно
Начат жизненный первый том,
Умоляю - пока не поздно,
Приходи посмотреть наш дом!

Будет скоро тот мир погублен,
Погляди на него тайком,
Пока тополь еще не срублен
И не продан еще наш дом.

Этот тополь! Под ним ютятся
Наши детские вечера.
Этот тополь среди акаций
Цвета пепла и серебра.

Этот мир невозвратно-чудный
Ты застанешь еще, спеши!
В переулок сходи Трехпрудный,
В эту душу моей души.

Верная своим воспоминаниям, Марина оставалась верной и наставлениям непреклонной своей матушки, которая учила детей при любых обстоятельствах сохранять человеческое достоинство, мужество и моральную стойкость. Семья Цветаевых не была религиозной, в церковь ходили очень редко, далеко не всегда соблюдали перед Пасхой Великий пост и постом не исповедовались и не причащались. Однако как дети, так и родители соблюдали в повседневной жизни принципы, ничуть не менее незыблемые, чем заповеди Господни. Еще не научившись ни читать, ни писать, маленькая Муся усвоила из уроков матери, что деньги «грязные» и что никто не имеет права, если не хочет потерять душу, позволить жажде наживы соблазнить себя.

Цветаева писала в апреле—мае 1931 года, вспоминая о том, что мать, ужасаясь содержанию (почти неизменно любовному) ее полудетских стихов, не давала ей бумаги: «Не будет бумаги - не будет писать. Главное же - то, что я потом делала с собой всю жизнь - не давали потому, что очень хотелось. Как колбасы, на которую стоило нам только взглянуть, чтобы заведомо не получить. Права на просьбу в нашем доме не было. Даже на просьбу глаз. Никогда не забуду, впрочем, единственного - потому и не забыла! - небывалого случая просьбы моей четырехлетней сестры - матери, печатными буквами во весь лист рисовальной бумаги (рисовать - дозволялось). - Мама! Сухих плодов, пожаласта! - просьбы, безмолвно подсунутой ей под дверь запертого кабинета. Умиленная то ли орфографией, то ли карамзинским звучанием (сухие плоды), то ли точностью перевода с французского (fruits secs), а скорее всего не умиленная, а потрясенная неслыханностью дерзания - как-то сробевши - мать - „плоды“ - дала. И дала не только просительнице (любимице), но всем: нелюбимице - мне и лодырю-брату. Как сейчас помню: сухие груши. По половинке (половинки) на жаждущего…» Зная, что любой ее порыв обязательно будет подавлен, маленькая Муся (имя, придуманное для Марины дома) чувствовала себя нелюбимой, ей казалось, будто мать предпочитает Асю, она обижалась по пустякам, иногда дело доходило даже до того, что возникала мысль: а не одержима ли она дьяволом или, наоборот, она - избранница Божья… Хотя - разве это не одно и то же?

И только тогда, когда Марина брала в руки перо, она обретала нечто похожее на равновесие души. Ловко импровизировать со словами доставляло ей такое же почти экстатическое наслаждение, как ее матери - перебирать пальцами клавиши. Шестилетней девочка уже тайком записывала, торопясь, чтоб не застали за этим занятием, какие-то рифмованные окончания фраз или просто рифмы, изощряясь в перескоках от образа к образу - так, словно бросала камешки в недвижную воду, ожидая, пока пойдут круги, так, словно прыгала на одной ножке, играя в начерченные мелом на тротуаре классы: из одной нумерованной клетки в другую… Пока еще это был всего лишь ребяческий лепет, пока еще дело не шло дальше неприхотливой игры словами, но и здесь уже находила себе выход потребность запечатлеть черным по белому мысли, которые переполняли светлую головку ребенка, кружили ее и были столь властны и столь таинственны, что невольно создавали у девочки ощущение, что она совершает некий сладостный грех.

Осенью 1901 года Марина впервые идет в гимназию - 4-ю женскую гимназию на Садовой близ Кудринской. Теперь каждый день Ася с гувернанткой заходят за ней после классов. Баллы, которые получает свежеиспеченная школьница, настолько высоки, что мать - не изменяя своей обычной сдержанности - радуется, хотя и старается не показать этого. При всяком удобном случае, узнав об очередных успехах дочери, она предостерегает ее - точно так же, как предостерегала во время занятий музыкой, когда Муся была еще совсем малышкой: если я и поздравляю тебя с тем, что тебе что-то удалось, то только - из-за усердия в занятиях. Дар Божий, не устает повторять Мария Александровна, ничего общего не имеет с так называемой искрой Божьей; истинному гению всегда нужно время на то, чтобы проявиться, и времени на это обычно уходит много. Подобными проповедями Мария Александровна надеялась умерить беспорядочные метания дочери, склонной к тревожившим мать скачкам настроения. В глубине души эта женщина, чей муж был слишком занят и чья музыкальная карьера чересчур рано прекратилась, таила одну-единственную надежду: самореализоваться в своем дитяти. Однако дитя это, которое, с одной стороны, она мечтала бы видеть образцом всех лучших качеств, с другой - чуть-чуть ее страшило. И неудивительно: избыток нежности и чуткости, свойственных ребенку, несколько подавлял мать.

«Мама и папа были люди совершенно непохожие, - напишет 8 апреля 1914 года Марина в письме, надолго оставшемся неизданным. - У каждого своя рана в сердце. У мамы - музыка, стихи, тоска, у папы - наука. Жизни шли рядом, не сливаясь. Но они очень любили друг друга». И - в другом месте, позже: «Мать - залила нас музыкой. (Из этой Музыки, обернувшейся Лирикой, мы уже никогда не выплыли - на свет дня!)…Мать залила нас всей горечью своего несбывшегося призвания, своей несбывшейся жизни, музыкой залила нас, как кровью, кровью второго рождения». И еще: «…это было письменное, писeцкое, писательское рвение. Музыкального рвения - и пора об этом сказать - у меня не было. Виной, вернее, причиной было излишнее усердие моей матери, требовавшей от меня не в меру моих сил и способностей, а всей сверхмерности и безвозрастности настоящего рожденного призвания. С меня требовавшей - себя! С меня, уже писателя - меня, никогда не музыканта». И еще это признание: «Бедная мать, как я ее огорчала и как она никогда не узнала, что вся моя „немузыкальность“ была - всего только лишь другая музыка! » И, наконец, это: «После такой матери мне оставалось только одно: стать поэтом. Чтобы избыть ее дар - мне, который бы задушил или превратил меня в преступителя всех человеческих законов».

Ослабленная надолго затянувшейся инфлюэнцей (так в те времена называли грипп и таков был первоначальный диагноз), Мария Александровна тем не менее все с такою же суховатой и жестковатой лаской продолжала управлять дочерьми, которые - особенно, конечно, Марина - все так же продолжали сопротивляться, стремясь к самоутверждению, но одновременно старались походить на мать.

Постепенно «грипп» обратился в чахотку. Повинуясь предписаниям врачей, Мария Мейн с двумя младшими детьми и Валерией (Иван Владимирович проводил их до Италии и, убедившись, что семья хорошо устроена, вернулся в Москву) отправилась в путешествие за солнцем - сначала на юг России, оттуда - через всю Европу.

Вот как об этом рассказывает Анастасия Цветаева, вспоминая осень 1902 года:

«…грянула весть: мама, слегшая, казалось, в инфлюэнце, - больна чахоткой! Все детство мама болела только мигренями. Чахотка! Жар, доктора, суета в доме, запах лекарств. Странное слово „консилиум“. Остроумов, ассистент знаменитого Захарьина, говорит, что это началось еще давно, в год моего рождения (у мамы тогда вся шея была в опухших железках). Или нет: это не он говорит, а другой доктор, а он - что мама заразилась на операции туберкулезной ноги в Иверской общине: ее пилили, мама держала, помогая профессору. По дому - шепот, толки… Нас не пускают. Доктора шлют маму на Кавказ! Мама отказалась ехать без нас. Мы жалеем маму, но ликуем. Мы увидим Кавказ, море! Мама лежит не в спальне - в гостиной… там высоко - воздух. Вечером разносится слух, что мама хочет звать нас - прощаться. Маме хуже. Мы замираем, слушаем… Нас не зовут. Мама уснула, ночь. Наутро другая весть колышет дом… нас: маму везут в Италию, только Италия может спасти маму. И мы едем с ней!»

И вот они уже в Италии, в Нерви, близ Генуи, в «Русском пансионе», расположенном на самом берегу моря. Пока Мария Мейн отдыхает в постели, девочки играют в окружающем дом саду с сыном владельца пансиона - одиннадцатилетним Володей. Марусе - десять, Асе - восемь.

Вскоре круг общения Цветаевых расширился, новые люди поселились в «Русском пансионе»: почти накануне Рождества в Нерви приехала вторая жена дедушки Андрея и Лёры, отца Варвары Дмитриевны, Д. И. Иловайского, Александра Александровна с двумя своими детьми, Сережей (студентом) и девятнадцатилетней Надей. Оба они были больны туберкулезом, оба нуждались в лечении и уходе.

Сережа, совершенно так же, как Марина, без памяти влюбленный в поэзию, интересовался ее стихами еще в то время, когда она была совсем ребенком - спрашивал ее, семилетнюю «неулыбу»: «Ты мне свои стихи перепишешь?» - и вот сейчас, едва приехав, как всегда, попросил тетрадь… Девочка была так потрясена этим, что немедленно влюбилась в него самого, а одновременно и тайно - в его сестру, увидела в ней долгожданную подругу по сердцу. Много-много лет спустя, вспоминая эту внезапно вспыхнувшую страсть, Цветаева писала о Сергее Иловайском: «Это, кажется, единственный человек за все мое младенчество, который над моими стихами не смеялся (мать - сердилась), меня ими, как красной тряпкой быка, не вводил в соблазн гнева… Милый Сережа, четверть с лишним века спустя примите мою благодарность за ту большеголовую стриженую некрасивую, никому не нравящуюся девочку, у которой вы так бережно брали тетрадь из рук. Этим жестом вы мне ее - дали»…

К сожалению, невинная и безобидная идиллия продолжалась совсем недолго: Надя, сестра Сережи, «напроказила», принялась за старое. Узнав, что дочь влюбилась в одного бедного студента, Александра Александровна немедленно увезла обоих - и ее, и брата - в Россию, чтобы положить конец их романтическим бредням. Двумя годами позже они умерли - сначала Сережа, потом, тою же зимой - через месяц, Надя. Марина, узнав об этом, станет носить в сердце своем двойной траур: по первой, завершившейся смертью дружбе - с Надей Иловайской, по первой, завершившейся смертью любви - к Сереже, красавцу с большими темно-карими глазами, светившимися теплом и добротой, к человеку, который сумел первым оценить ее стихи, человеку, отказывавшемуся увидеть в ней всего лишь ребенка…

Но ко времени смерти Сережи и Нади - а ее смерть Марина восприняла настолько остро, что едва не покончила с собой, - у девочки появился новый повод для волнений и размышлений. Одновременно с Иловайскими в «Русском пансионе» появился Владислав Александрович Кобылянский, вслед за ним - руководителем, «главарем» - целая группа молодых анархистов, земляков Цветаевых. Кобылянского немедленно прозвали Тигром - награждала всех именами животных в основном Марина: Мария Мейн стала Пантерой, сама Маруся - Овчаркой, Ася - Мышкой, были еще Петух, Курица, Кот Мурлыка, кажется, Кролик, и только Лёра осталась без клички… И Мария Александровна, несмотря на то что была еще очень слаба, привлеченная юношеским пылом анархистской компании, подружилась с ней. Мало того, эта строгая женщина сошлась с революционерами во мнениях, считая эти мнения пусть дерзкими, но справедливыми. По вечерам она собирала их в своей гостиной и принимала участие в спорах. А девочки всегда находились рядом, и, как писала впоследствии Анастасия, от этого всего кружились их головы… Временами Мария Александровна брала в руки гитару, пела или аккомпанировала «поборникам свободы», исполнявшим студенческие и революционные песни. Марина восхищалась силой духа матери, которая - едва отступив от края могилы - тратила остатки энергии на поддержку мятежников. Да и ее самое инстинкт подталкивал к тому, чтобы радоваться всякому поношению официальной власти, всякому низвержению официальной точки зрения. Но главным было то, что, как казалось Марине, мать, отдавшись благородной идее, быстрее пойдет на поправку и окончательно выздоровеет.

Но на самом деле Мария Александровна увлеклась не так «благородной идеей», как личностью ее носителя. Туберкулез развивался в ее теле так же бурно, как росла в душе привязанность к Тигру, в котором она видела одновременно и собственного спасителя, и спасителя России. Вечная лихорадка способствует романтическим фантазиям, и в течение какого-то времени она даже подумывала о том, чтобы порвать с мужем, оставить ему детей и уехать вслед за Кобылянским в Цюрих. Но однажды, когда они с Тигром и маленькой Асей прогуливались по пляжу, из дома донеслись крики: Марина упала с лестницы и разбила голову о камень, потеряв много крови. Несчастный случай, который мог стать роковым для дочери, напомнил Марии Александровне о ее материнском долге. Расстроенная, совершенно отрезвевшая, она думать забыла о всяких эскападах и чуть ли не круглосуточно ухаживала за дочерью.

Маринина рана быстро затягивалась, зато здоровье ее матери резко пошатнулось и стало ухудшаться день ото дня. Вскоре пришлось признать очевидное: туберкулез распространялся. Врачи посоветовали Марии Мейн отправить дочерей в швейцарский пансион, чтобы девочки не заразились от нее.

И вот весной 1903 года Марусю и Асю передают с рук на руки сестрам Лаказ - владелицам пансиона на берегу озера Леман в Лозанне. Пансион расположен в доме номер 3 по улице Гранси. Жизнь там оказалась, как писала позже Анастасия Ивановна, весела и уютна, несмотря на строгость морали, атмосфере задавала тон всеобщая дружба, под окнами благоухали розы. Уроки не были в тягость ученицам, все переменки они проводили на свежем воздухе: лазали по деревьям, играли. По воскресеньям их водили в костел.

Мария Александровна чувствовала себя гораздо лучше, и в начале лета она уже смогла приехать навестить дочерей. Остановилась в ближайшем к пансиону отеле, проводила с девочками целые дни, гуляла с ними по набережной Уши…

Через несколько лет, вспоминая те вечера, Марина написала стихотворение «Ouchy»:

Держала мама наши руки,
К нам заглянув на дно души,
О этот час, канун разлуки,
О предзакатный час в Ouchy…

И - чуть дальше: «Поезда мчали нас друг от друга. Маму - в Геную, нас - предгорьями, все круче, все свежей… бегут селенья, церковки, речки, водопады, мельницы - к белому великану, высящемуся над всем хором одиночек и горных цепей - к Монблану». Пансионерок повезли на экскурсию во Францию, в Альпы, жили они сначала в Шамони, потом в маленькой деревушке Аржантьер. Маруся и Ася с разрешения Марии Александровны, которой хотелось сделать пребывание дочек особенно приятным, в сопровождении надежных проводников поднимались к самому леднику.

Здоровье Марии Александровны улучшалось, однако врачи решили, что перед возвращением в Россию, холодный климат которой может вновь обострить заболевание, лучше провести еще год в каком-нибудь спокойном уголке Центральной Европы. Ориентируясь на рекомендации медиков, семья выбрала для начала небольшой немецкий городок Фрейбург. Весной 1904 года, когда занятия в лозаннском пансионе закончились, совершился переезд.

«Папа из России, мама из Италии приехали за нами, и мы едем, едем все вместе в леса Шварцвальда, незнакомые леса - сосны и ели, высокие и густые, как в сказках Перро», - напишет Анастасия Цветаева в своих воспоминаниях.

Горная деревушка Лангаккерн под Фрейбургом была признана врачами лучшим местом для исцеления больной. К тому же расположенная в двухэтажном доме с острой крышей «Гостиница Ангела» оказалась комфортабельной, а ее хозяева симпатичными. Марина и Ася успели подружиться с их детьми, но лето пролетело слишком быстро - и вот уже новый переезд: во Фрейбург, где сестрам предстояло учиться в пансионе сестер Бринк, расположенном в доме десять по Ваальштрассе, пансионе с суровыми порядками, совсем не напоминавшими милую Лозанну.

Вместо атмосферы добродушия и почти полной вседозволенности, царившей в пансионе Лаказ, девочки столкнулись с муштрой, достойной прусской казармы. Вставать полагалось в шесть утра - с первым пронзительным звонком, поспешно умываться ледяной водой из таза и - по второму звонку - парами двигаться на завтрак, который следовало проглотить ровно за восемь минут, не больше и не меньше. Да и что было глотать! Кружку почти кипящего молока с сухой булочкой… Потом занятия - предметы все важные, но скука невообразимая. За ними - такой же поспешный и скудный, как завтрак, обед, проходивший в давящей тишине. И - прогулка, всегда в одно и то же место, на гору Шлоссберг, опять парами, глаза - в землю, прогулка, о которой сестры Цветаевы думали с ужасом, поскольку больше всего она напоминала пытку или шествие осужденных на казнь, но от которой можно было спастись только в проливной дождь.

Строгая дисциплина пансиона побуждала Марину к отрицанию даже самых невинных требований, ей диктуемых. Она твердо решила отвечать «нет» во всех случаях, когда окружающие говорят «да» - из трусости или лени. И единственным ее утешением в течение долгих, нудных, хмурых часов была мысль о том, что в конце недели она встретится с матерью и проведет с ней ночь с субботы на воскресенье в снятой Марией Александровной неподалеку от пансиона комнате - по Мариенштрассе в доме номер два, под самой крышей, в мансарде. Но и тут были свои проблемы: разрешение на встречу с матерью выдавалось сестрам Цветаевым по очереди. Если Марина шла сегодня, то на следующей неделе - Анастасия. И Марина готовилась к этому свиданию как к празднику, самым драгоценным подарком на котором для нее станет возможность увидеть родное усталое лицо, услышать прерываемый тяжелым дыханием голос, вглядеться в лихорадочно блестящие глаза. В эти вечера за чашкой чая мама рассказывала дочке, как у нее обстоят дела со здоровьем, а еще - какие события сейчас больше всего волнуют мир. Несмотря на болезнь, Мария Александровна внимательно читала газеты и письма, приходившие из России. Страна в это время воевала с Японией. Только что после героического сопротивления пал Порт-Артур. Солдаты, которых царь бросил в эту абсурдную бойню, задумывались о том, за что и за кого они проливают кровь. 9 января 1905 года, во время мирной демонстрации перед Зимним дворцом, войска открыли огонь по доверчивой, безоружной толпе, и резиденция императора оказалась в окружении сотен трупов невинных жертв. Это событие уже называли «Кровавым воскресеньем». Авторитет Николая II тонул в море крови. Марине казалось, что знакомые ей по Нерви анархисты должны радоваться исходу этой драмы, которая служит доказательством их правоты. Но что до нее самой, то ей еще не исполнилось и тринадцати лет, и ее куда больше, чем здоровье родной страны, тревожило здоровье матери. Не обращая внимания на нередкие еще подъемы температуры и приступы кашля, Мария Александровна вбила себе в голову, что должна петь в хоре во время концерта, который должен был состояться в ближайшие дни в Фрейбурге. И во время репетиций простудилась. Начался плеврит, обостривший течение туберкулеза, развитие которого врачи уже считали приостановленным. Состояние стало настолько тяжелым, что к изголовью больной жены был срочно вызван из Москвы Иван Владимирович. Ему пришлось задержаться, так как принимаемые врачами меры результатов не давали. И в довершение всего, когда он, не отходивший от постели больной, чувствовавший себя несчастным от собственного бессилия, от невозможности помочь, пытался организовать какие-то дополнительные консультации, устраивал консилиумы, пришла телеграмма: «Пожар в Музее». За ней - еще несколько с вестями о невосполнимых потерях бесценных экспонатов. Потом в течение недели - глухое молчание.

А жене становилось все хуже и хуже: она задыхалась и бредила. Самым неотложным для Ивана Владимировича делом стало устройство ее на стационарное лечение - в мансарде больше сделать ничего было нельзя. Как только состояние стало чуточку полегче, Марию Мейн с огромными предосторожностями перевезли в санаторий Санкт-Блазиен неподалеку от города.

Вынужденные вернуться в свой пансион-тюрьму, Марина и Ася так и прожили там до летних каникул, беспокоясь о родителях и довольствуясь скупыми сведениями о том, как проходит лечение в санатории. Но как только занятиям пришел конец, отец освободил девочек из «немецкой тюрьмы» и отвез в горы - поближе к матери. Устроились все втроем в шумной и неуютной гостинице при дороге.

День ото дня надежд на выздоровление Марии Александровны становилось все меньше. Немецкие врачи отступили перед ее болезнью и посоветовали Цветаевым перебраться теперь на родину - желательно в какое-то солнечное теплое место. Летом 1905 года тронулись в путь. Когда пересекли границу, Марине почудилось, будто она попала на кладбище, где уже вырыта могила для ее матери. После недолгого пребывания в Севастополе семья переехала в Ялту и обосновалась там. Устроив жену и дочерей в нанятой для них квартире, профессор Цветаев уехал в Москву - его призывали дела, связанные с созданием Музея.

На первом этаже дома, где поселились Цветаевы в Ялте, обитали странные персонажи - говорившие громко и свысока, обладавшие подозрительными манерами. Их фамилия была - Никоновы. Даже в присутствии Марины и Анастасии они, не стесняясь, поносили правительство. По их мнению, Россия, которой управляют бездарности и мошенники, должна была неминуемо скатиться в пропасть. Потихоньку прислушиваясь к их речам, Марина и сама начинала думать о том, что всякое может случиться в эти последние месяцы 1905 года. Забастовки и покушения множились по всей стране. То здесь, то там возводились баррикады. Рабочие восставали и требовали чего-то, порой сами даже не очень зная - чего. Броненосец «Потемкин», стоявший на одесском рейде, поднял на мачте красный флаг. Его экипаж, который вынуждали питаться протухшим червивым мясом, поубивал офицеров. Революционеры, рассеянные по всему городу, предложили морякам вместе с ними начать вооруженное восстание. Регулярная армия дала отпор мятежникам. В ответ заговорила бортовая артиллерия. Но плохо подготовленный и некоординированный бунт провалился. После бессмысленного и бесплодного обстрела города мятежники «Потемкина», поняв, что проиграли, двинулись к румынскому порту Констанца. Там их корабль был обезоружен, а лейтенант Шмидт, которого сочли инициатором массовых волнений, был расстрелян вскоре после ареста. Его казнь была воспринята Мариной как глупая и варварская кара. Для нее лейтенант Шмидт был мучеником, пострадавшим за дело народа. «После вести о суде над ним и о его казни Маруся [уменьшительное от Марины] замкнулась в себе, - напишет Анастасия Цветаева, - таила от старших свою потрясенную горем душу. Это была рана. Она не позволяла прикасаться к ней».

Наконец, после целой серии забастовок, беспорядков с уличными боями и пустой болтовни, к которой сводились всякие переговоры с властями, царь обнародовал конституцию, но она, успокоив буржуазию, вызвала только насмешки у тех, кто предпочитал крайние меры. В Ялте установилось относительное спокойствие, составными чертами которого были страх, ожидание, надежда и покорность судьбе. Едва только в городе возникала угроза нового мятежа, власти предпринимали новую серию превентивных арестов. Как и следовало ожидать, молодого Никонова, подозреваемого в революционном настрое, бросили в тюрьму. Марину этот арест вывел из себя, к тому же столкнул ее с матерью, которая, устав от политических дискуссий, доходивших чуть ли не до мордобоя, у своей постели, утверждала теперь, что «эти левые», как Мария Александровна стала называть прежних друзей, сами не знают, чего им надо, и что конституционная монархия, обещанная царем, есть лучшее и судьбоносное решение для сбитой с толку и потерявшей всякие ориентиры России. Слушая эти «успокоительные» речи, Марина кривила губы в саркастической улыбке и отказывалась от полемики. Поскольку она продолжала бывать у Никоновых и после ареста членов их семьи, мать строго-настрого запретила ей компрометировать себя встречами с людьми, за которыми следит полиция. На этот раз Марина решила, что больная немножко повредилась рассудком, и удовольствовалась сожалениями о подобной деградации. Она перестала делиться с матерью своими мыслями, считая, что та стала слишком уязвима для того, чтобы понять выросшую дочь, и попыталась выразить то, что чувствовала, в коротких стихах:

Не смейтесь вы над юным поколеньем!
Вы не поймете никогда,
Как можно жить одним стремленьем,
Лишь жаждой воли и добра…
Вы не поймете, как пылает
Отвагой бранной грудь бойца,
Как свято отрок умирает,
Девизу верный до конца!
. . . . . . . . . .
Так не зовите их домой
И не мешайте их стремленьям, —
Ведь каждый из бойцов - герой!
Гордитесь юным поколеньем!..

Время от времени Марина узнавала, что один весьма прогрессивный общественный деятель, знаменитый писатель, которого называют Максим Горький, скоро приезжает в Ялту, чтобы встретиться там со своей бывшей женой и с их детьми. Пешковы жили в том же доме, что и Цветаевы, только этажом выше. Конечно, Марине было безумно интересно все, что связано с литературой, но ей не хватало ни любопытства, ни дерзости найти повод для встречи с «одним из великих левых», чтобы спросить его, а что же он думает насчет политического положения в стране. Впрочем, это был ко всему еще и канун вступительных экзаменов в Ялтинскую женскую гимназию, и девочкам надо было очень много заниматься, чтобы достойно пройти испытания.

И вот, как раз в то время как они томились над учебниками, у Марии Александровны случилось первое за четыре года болезни и очень сильное кровохарканье. Разбуженные посреди ночи неузнаваемым голосом, звавшим на помощь, девочки, запыхавшись, ворвались в спальню матери и увидели несчастную - совершенно подавленной, сломленной случившимся, с чашкой, полной темной крови, в руке. Позвали хозяйку дома, сбегали за льдом… После этой страшной ночи вопреки рекомендациям врачей Марина и Анастасия перебрались в комнату больной, устроились в двух шагах от ее постели и там продолжали заниматься. Героическое служение больной матери и усердие в работе были вознаграждены успехами на экзаменах. Марина чрезвычайно гордилась тем, что смогла удовлетворить самолюбие матери, которая таяла у нее на глазах.

Когда в июне 1906 года профессор Цветаев приехал в Ялту к жене и детям, он уже знал, что Мария Александровна обречена и срок ей отмерен недолгий. И тогда им овладела одна-единственная навязчивая идея: отвезти ее в Тарусу, чтобы - прежде чем навеки закрыть глаза - она смогла снова увидеть те места, которые так нежно любила. Но Мария Мейн была настолько слаба, что перевозка ее могла оказаться слишком мучительной и слишком рискованной. Ведь ей пришлось бы день и ночь переносить температурные и погодные перемены, чувствовать каждую выбоину дороги в тряском тарантасе, мириться со стуком колес и всеми неудобствами поезда… Но она была к этому готова. Одна только мысль о том, что снова перед ее взором окажется пейзаж, осветивший всю ее жизнь, помог Марии Александровне преодолеть все тяготы путешествия. Всю эту пытку. И свершилось чудо. Вернувшись в любимый тарусский дом, она словно распрямилась, ожила. Она сама, отказавшись от чьей-либо помощи, поднялась в дом. «Встала и, отклонив поддержку, сама прошла мимо замерших нас эти несколько шагов с крыльца до рояля, неузнаваемая и огромная после нескольких месяцев горизонтали, в бежевой дорожной пелерине, которую пелериной заказала, чтобы не мерить рукавов. - Ну, посмотрим, куда я еще гожусь? - усмехаясь и явно - как себе сказала она. Она села. Все стояли. И вот из-под отвычных уже рук - но мне еще не хочется называть вещи, это еще моя тайна с нею… Это была ее последняя игра», - напишет через много лет Марина Цветаева.

4 июля 1906 года Мария Мейн стояла уже на пороге своего конца. Она попросила привести детей к своей постели.

«Мы подошли. Сначала Марусе, потом мне мама положила руку на голову. Папа, стоя в ногах кровати, плакал навзрыд. Его лицо было смято. Обернувшись к нему, мама попыталась его успокоить. Затем нам: „Живите по правде, дети! - сказала она. - По правде живите…“» А Марина рассказывала о том же так: «За день до смерти она говорила нам с Асей: „И подумать только, что какие угодно дураки вас увидят взрослыми, а я…“ И потом: „Мне жаль только музыки и солнца!“»

Назавтра, 5 июля, когда сестры собирали на опушке леска орехи, они заметили за деревьями Женю, дочку кухарки, которая, прибежав из дома, металась на дороге в поисках девочек. И сразу же поняли: у мамы началась агония. Заторопились, но не получалось: шли медленно - на ватных ногах - без единого слова. Ступив на порог, почувствовали, что пришли словно бы не к себе домой. Здесь царила тишина беды, тишина обрушившегося на всех несчастья. Вошли в комнату матери. На постели - одетое в мамины вещи тело. Окаменевшее. Чужое. Подбородок подвязан чем-то белым. Глаза закрыты. Щеки - восковые. «Мамы в комнате не было, - писала позже Анастасия. - Это была не мама, и к этому не было никаких путей. Мы молча одна за другой поцеловали желтый лоб, так нам сказали, и послушно кому-то, кто говорил, вышли из комнаты».

Едва отойдя от смертного ложа, как Марине казалось, общего для нее и покойной матери, она почувствовала, что околдована образом, который уже никогда не покинет ее. Образом совершенно особенной женщины, умершей в тридцать семь лет, так и не узнав настоящего счастья ни в семейной жизни, ни в артистической карьере, но передавшей дочери по наследству, несмотря ни на что, потребность жертвовать всем ради поэзии и любви. «После смерти матери я перестала играть, - напишет Марина. - …Молчаливо и упорно сводила свою музыку на нет. Так море, уходя, оставляет ямы, сначала глубокие, потом мелеющие, потом чуть влажные. Эти музыкальные ямы - следы материнских морей - во мне навсегда остались».

2. Марина Цветаева. Отец и его музей. (Прим. перев .)

3. Марина Цветаева . Мать и музыка. (Прим. авт. )

4. Цит. по кн.: Клод Деле. Марина Цветаева, трагический пыл. (Claude Delay. Marina Tsvetaeva, une ferveur tragique. Прим. авт. )

5. Марина Цветаева . Чёрт. (Прим. авт. )

6. В письме к сестре. (Прим. перев. )

7. Анастасия Цветаева. «Воспоминания». (Прим. перев. )

8. Стихотворение написано в 1913 г., ни в один сборник Цветаевой, составленный ею самой, не входило. (Прим. перев. )

9. Марина Цветаева. История одного посвящения. (Прим. авт. )

10. Письмо М. И. Цветаевой В. В. Розанову, впервые опубликованное в 1972 г. в Париже. (Прим. перев. )

11. Марина Цветаева. Мать и музыка. (Прим. авт. )

12. Там же.

13. Там же.

14. Марина Цветаева . Мать и музыка. (Прим. авт. )

15. Анастасия Цветаева . Воспоминания. (Прим. перев. )

16. Марина Цветаева. Дом у Старого Пимена. (Прим. авт. )

17. Это была дача Елпатьевского на Дарсановской горке. См. «Воспоминания» Анастасии Цветаевой. (Прим. перев.)

18. В тех же «Воспоминаниях»: «Над нами жили какие-то люди, фамилия их была Никоновы. Мы не знали их. Там был юноша революционер, и мать его (ходил слух!) - тоже революционерка! У них бывают собрания… Марина рвалась к ним, я это знала и не выдавала ее. Путей туда не было. Во дворе я играла с Марусей Никоновой, сестрой Андрея… девочкой моих лет. Взбегая… по наружной лестнице, ведшей к ним, я видела маленькую старушку, бабушку Маруси, к ним же идти не решалась». (Прим. перев .)

19. Цит. по кн.: А. Цветаева. Воспоминания, М., 1983, стр. 203-204.

20. Цит. по письму Марины Цветаевой ее другу, философу Василию Розанову от 8 апреля 1914 г. (Прим. авт. )

21. Анастасия Цветаева. Воспоминания. (Прим. авт. )

22. Марина Цветаева . Мать и музыка. (Прим. авт. )

Марина Ивановна Цветаева родилась 9 сентября 1892 года в Москве, в Трехпрудном переулке, между Тверской и Бронной.

Ее отец – Иван Владимирович Цветаев (1847-1913) – профессор Московского университета, ученый-филолог, общественный деятель, один из основателей Музея изящных искусств имени Александра III (ныне – Музей изобразительных искусств имени А.С. Пушкина), почетный доктор Болонского университета.

Мать – Мария Александровна Мейн (1868-1906) – вторая жена Ивана Владимировича, была блистательной пианисткой, пожертвовавшей музыкальной карьерой во имя семьи, а также переводчицей художественной литературы с английского и немецкого языков. Дед Марины Ивановны со стороны матери – Александр Данилович Мейн, московский городской голова, был отмечен знакомством с Львом Толстым, бывал у него дома, его влекло к писательству. Тесно связанный с русской столичной журналистикой, он сотрудничал в московских и петербургских газетах, переводил на французский язык исторические труды. Александр Мейн неустанно поддерживал в Иване Владимировиче Цветаеве мечту о постройке и основании Музея изящных искусств, был членом-учреди- телем Комитета по его устройству, подарил музею свою коллекцию слепков античной скульптуры, оставил ему часть своего состояния.

Главенствующим в формировании ее характера Марина Ивановна считала влияние матери – «музыка, природа, стихи, Германия...

Героика...». К этому перечню Цветаева, вспоминая детство, обычно добавляла еще одно, немаловажное – одиночество. Оно стало спутником на всю жизнь, необходимостью поэта, несмотря на внутренние героические усилия его преодолеть.

Влияние отца было более скрытым, но не менее сильным (страсть к труду, отсутствие карьеризма, простота, отрешенность). Мать жила музыкой, отец – музеем. Музыка и Музей – два влияния сливались и сплетались в одном доме. Накладывали неповторимый отпечаток на растущих сестер – Марину и Асю (Анастасия Ивановна Цветаева – младшая сестра поэтессы). Воздух дома был не буржуазный и даже не интеллигентский, а рыцарский – «жизнь на высокий лад». Отец и мать растили не барышень, не баловниц судьбы, растили юных спартанцев (без скидок на женский пол!), в духе аскетизма и строгости быта.

Но слово «Трехпрудный» стало для Цветаевой паролем на всю жизнь, символом детства, розового, беспечного, играющего солнечными бликами мира.

Дом в Трехпрудном навсегда остался в памяти – лик и облик счастья и полноты существования. Дом был небольшой, одноэтажный, деревянный, крашенный коричневой краской – Цветаева в «Верстах» назовет его «розовым». «Маленький розовый домик, чем он мешал и кому?»

Семь окон по фасаду. Над воротами нависал огромный серебристый тополь. Ворота с калиткой и кольцом. За воротами – поросший зеленой травой двор. Со двора дорожка (деревянные мостки) вела к парадному, над парадным виднелись «антресоли» – верх дома, где были расположены детские комнаты.

Воду брали из колодца во дворе и позднее – из бочки водовоза.

Цветаевой было девять лет, когда перед Пасхой она неожиданно заболела воспалением легких. На вопрос матери, что принести ей в подарок с Вербы (с Вербного Воскресения), она неожиданно бросила: «Черта в бутылке!»

Черта? - удивилась мать. - А не книжку?.. Ты подумай...

Можно было за десять копеек купить заманчиво-интересные книжки про Севастопольскую оборону или Петра Великого.

Нет, все-таки черта!

«Бог был чужой. Черт – родной», - скажет Цветаева. И никто из них не был добр. Бога ей навязывали, как она считала, тасканиями в церковь, стояниями в церкви, против воли и желания, так что паникадило двоилось от сна в глазах...

Кумир детства и отрочества Марины Цветаевой – Наполеон. Марина так была очарована им, что вставила в божницу вместо иконы Богоматери портрет французского императора.

Отец, столкнувшись с таким кощунством, был поражен и потребовал убрать Наполеона с иконы. Но Марина твердо стояла на своем, готовая дать отпор даже родному отцу. Позднее, когда она переехала в другой дом, отец сам пришел к ней, привез икону для того, чтобы благословить дочь. И снова – протест Марины: «Пожалуйста, не надо!»

Делай как хочешь, - ответил Иван Владимирович. - Только помни, что те, кто ни во что не верит, в тяжелую минуту кончают самоубийством...

В столовой с низким потолком – круглый стол, самовар, на стенах репродукции картин Рафаэля «Мадонна с Младенцем», «Иоанн Креститель», копия с картины Александра Иванова «Явление Христа народу».

Самая большая комната в доме – зала. Между окон – зеркала. По стенам огромные филодендроны в кадках, зеленые деревца, которые будут сниться и оживать в снах Марины.

В зале – в самом центре – рояль. Он был одушевленным существом. Непомерный рояль, под которым ползали маленькие сестры, как под брюхом гигантского зверя. Рояль казался чудовищем, гиппопотамом, тоже непомерным!

Рояль – черное ледяное озеро.

Черная поверхность рояля – первое зеркало Цветаевой. В него можно было всматриваться, как в бездну, дышать на его поверхность, как на матовое стекло, отпечатав свой лик на его туманной глади.

И осознание своего лица – сквозь черноту рояля. Собственной, роковой «черноты»... Негр, окунутый в зарю! Розы в чернильном пруде! – так переводила Цветаева свой «рояльный» облик, переводила лицо на черноту, на темный язык.

Мать могла на рояле все. На клавиатуру она сходила, как лебедь на воду. Можно было только догадываться, какие бури подавила она в своем собственном существе, какие стихии в ней разыгрывались и сгорали. Когда-то в юности она не смогла соединить свою судьбу с возлюбленным из-за запрета родителей. Замуж за Ивана Владимировича Цветаева вышла не по любви, а из чувства долга. Иван Владимирович был вдовцом, пережил большое личное горе, потеряв жену Варвару Дмитриевну Иловайскую...

Мария Александровна сгорала не столько от музыки, сколько через музыку раскрывала свою тоску, свою лирику. Не случайно врач в санатории в Нерви, в Италии, услышав ее игру, предупредил пациентку, что если она будет продолжать так играть, то не только сама сгорит, но и сожжет весь Русский пансион...

 Гениально!.. Гениально! - потрясенно восклицал он, не в силах скрыть своего изумления...

Страсть сгорания, самосожжения себя в искусстве – вот что передала в генах мать своей дочери Марине... Она хотела передать дочерям страсть к музыке. Но обнаруживала ужасавшую и пугавшую ее чудовищную «немузыкальность» Марины.

«Мать залила нас музыкой. (Из этой музыки, обернувшейся Лирикой, мы уже никогда не выплыли – на свет дня!) Мать затопила нас как наводнение... Мать залила нас горечью всей своего несбывшегося призвания, своей несбывшейся жизни, музыкой залила нас, как кровью, кровью второго рождения...

Мать поила нас из вскрытой жилы Лирики, как и мы потом, беспощадно вскрыв свою, пытались поить своих детей кровью собственной тоски... После такой матери мне оставалось одно – стать поэтом...»

Видела ли мать в дочери будущего поэта? Вряд ли, хотя пыталась угадать характер стихии, бушевавшей в Марине и нарушавшей все спокойное течение жизни в доме.

«Немузыкальность» Марины была просто Другой музыкой, лирикой, поэзией.

Чернота была для Цветаевой символом чернорабочества в жизни. В противоположность белой кости. Чернорабочим и негром в русской поэзии был для нее Пушкин.

Цветаева встретилась с Пушкиным, когда ее взяли на прогулку к памятнику Пушкина, недалеко от их дома. Так как дед Пушкина происходил из Эфиопии, Цветаевой казалось, что Пушкин – негр в поэзии.

«Русский поэт – негр, поэт – негр, и поэта – убили».

Памятник Пушкина она любила за черноту, в противоположность белизне статуй из коллекции отца.

«Памятник Пушкина я любила за черноту – обратную белизне домашних богов». Он был «живое доказательство низости и мертвости расистской теории, живое доказательство – ее обратного. Пушкин есть факт, опрокидывающий теорию».

Обе первые книги стихов, которые Цветаева написала в юности, – о детстве и отрочестве в Трехпрудном, о доме детства. «Дом» ранней Цветаевой уютный, многолюдный, наполненный живыми голосами близких: мамы, сестер, родных, друзей... Впоследствии она придумает себе другой дом, – дом для двоих, дом с любимым и единственным, с верным возлюбленным:

Я бы хотела жить с Вами В маленьком городе,

Где вечные сумерки И вечные колокола.

И в маленькой деревенской гостинице –

Тонкий звон старинных часов – как капельки времени.

И может быть,

Вы бы даже меня не любили...

Она остро и обреченно чувствует погибель своего Дома, реального и примечтавшегося.

Будет скоро тот мир погублен.

Погляди на него тайком,

Пока тополь еще не срублен И не продан еще наш дом...

В первые послереволюционные годы дом в Трехпрудном разобрали на дрова, и от него ничего не осталось. Анастасия Цветаева, спустя много лет придя на развалины домика в Трехпрудном, подняла с земли кусочек белого с синей каемкой изразца – от печки в детской.

Поэты всегда избегали быта, чурались «суетных забот». Марина Цветаева превратила быт в поэзию: кажется, что в стихах она запечатлевала мгновения собственной судьбы, начиная с того самого изразца в детской. Вот – детская, вот – уроки, вот – домашний уют... Стихи в юности пишут почти все, так же, как и дневники. Цветаева поклонялась в отрочестве Марии Башкирцевой; писала даже книгу о ней, взахлеб читала ее «Дневник». Отсюда, быть может, тот же предел откровенности, который был задан в «Дневнике» Марии Башкирцевой.

Первые книги любого поэта считаются обычно подражательными и ученическими. Но «час ученичества» для Цветаевой пробьет позже. Будучи гимназисткой, она знакомится с поэтами, философами и критиками. Она посещает Московский литературно-художе-ственный кружок, которым руководит В. Брюсов. Критик Эллис (Л. Кобылинский) вводит юную Цветаеву в издательство «Мусагет», созданное А. Белым и Э. Метнером, – здесь постоянно проводились занятия по теории стиха, а Белый вел семинары.

Первая книга стихотворений под названием «Вечерний альбом» принесла Цветаевой известность. Она вышла осенью 1910 года. На нее откликнулись В. Брюсов, Н. Гумилев, С. Городецкий, М. Волошин.

«Стихи Марины Цветаевой... всегда отправляются от какого-нибудь реального факта, от чего-нибудь действительно пережитого, - писал Брюсов. - Не боясь вводить в поэзию повседневность, она берет непосредственно черты жизни, и это придает ее стихам жуткую интимность. Когда читаешь ее книгу, минутами становится неловко, словно заглянул нескромно через полузакрытое окно в чужую квартиру и подсмотрел сцену, видеть которую не должны бы посторонние...»

Брюсов выражал надежду, что «поэт найдет в своей душе чувства более острые, чем те милые пустяки, которые занимают так много места в “Вечернем альбоме”», «беглые портреты родственников, знакомых и воспоминания о своей квартире...» исчезнут со временем, а поэтические образы поднимутся до общечеловеческих символов.

С Брюсовым перекликался в оценках, отмечая талантливость Цветаевой, Николай Гумилев.

«Многое ново в этой книге: нова смелая (иногда чрезмерная) интимность, новы темы, например детская влюбленность, ново непосредственное бездумное любование пустяками жизни... Здесь инстинктивно угаданы все главнейшие законы поэзии, так что эта книга – не только милая книга девических признаний, но и книга прекрасных стихов».

На одном из заседаний «Мусагета» свой «Вечерний альбом» Цветаева подарила Максимилиану Волошину. С этого времени началась дружба Цветаевой и Волошина, описанная ею в очерке «Живое о живом».

В московской газете «Утро России» Волошин в обзорной статье о женской поэзии центральное место отвел Марине Цветаевой и ее первой книге.

«Это очень юная и неопытная книга. Многие ее стихи, если их раскрыть случайно, посреди книги, могут вызвать улыбку. Ее нужно читать подряд, как дневник, и тогда каждая строчка будет понятна и уместна. Она вся на грани последних дней детства и первой юности. Если же прибавить, что ее автор владеет не только стихом, но и четкой внешностью внутреннего наблюдения, импрессионистической способностью закреплять текущий миг, то это укажет, какую документальную важность представляет эта книга, принесенная из тех лет, когда обычно слово еще недостаточно послушно, чтобы верно передать наблюдение и чувство... “Невзрослый” стих Цветаевой, иногда неуверенный в себе и ломающийся, как детский голос, умеет передать оттенки, недоступные стиху более взрослому... “Вечерний альбом” – это прекрасная и непосредственная книга, исполненная истинным женским обаянием».

По приглашению Максимилиана Александровича в мае 1911 года Цветаева приехала в Коктебель, в дом Волошиных. Позднее, описывая Волошина, Цветаева скажет, что Макс был мифотворец и сказочник. Но и сама Цветаева обладала склонностью к мифотворчеству, а то и впрямь занималась мифологизацией облика своих друзей.

Ее опалит жар коктебельского полдневного солнца, такого сильного, что загар от него не смывался московскими зимами. И символом коктебельских недолгих летних сезонов станет знаменитый волошинский парусиновый балахон на ветру, полынный веночек на голове, легкие сандалии... Волошин в памяти Цветаевой – античный бог. Голова Зевса на могучих плечах – великан, «немножко бык, немножко бог. Аквамарины вместо глаз, дремучий лес вместо волос, морские и земные соли в крови...

 А ты знаешь, Марина, что наша кровь – это древнее море?..»

В Коктебеле у Волошина Цветаева встретит Сергея Яковлевича Эфрона, своего будущего мужа, которому едва исполнилось семнадцать лет. Они обвенчаются в начале 1912, в Москве. В сентябре того же года в молодой семье появится первенец – дочь Ариадна, Аля.

«Да, о себе: я замужем, у меня дочка 11/2 года, Ариадна (Аля), моему мужу 20 лет. Он не-обычайно и благородно красив, он прекрасен внешне и внутренне. Прадед его с отцовской стороны был раввином, дед с материнской – великолепным гвардейцем Николая I.

В Сереже соединены – блестяще соединены – две крови: еврейская и русская. Он блестяще одарен, умен, благороден. Душой, манерами, лицом – весь в мать. А мать его была красавицей и героиней.

Мать его урожденная Дурново.

Сережу я люблю бесконечно и навеки. Дочку свою обожаю...»

Сергей Яковлевич унаследовал от матери подвижничество, желание сражаться за правду, революционность духа и желание справедливости. Им руководили те же жизненные идеалы, что и Мариной, – героизм, жертвенность, подвижничество. Мать Сергея

 из древнего аристократического рода – была с молодости революционеркой-народоволкой, сторонницей террора, что впоследствии скажется на биографии и судьбе Сергея Эфрона, воспитанного матерью в традициях революционаризма и политического экстремизма.

Семьи Цветаевых и Эфронов роднило бескорыстие и служение России, они были бессребреники и романтики на огромной душевной высоте, которая многим ныне не-понятна.

Романтизм Цветаевой – это романтизм мироощущения и миропонимания, распространенный ею на все мироздание без исключения.

Сегодня этот романтизм воспринимается старинным и даже «архаическим», романтизм, рожденный и укрепляющийся в стихах Цветаевой в новаторское время («на дворе» было уже новое столетье!): романтизм, без поправок перенесенный Цветаевой из 1810-х в 1910-е годы...

Романтизм Цветаевой – это не традиционное двоемирие, как принято считать («поэт живет среди людей, но создан для небес»), а неистовая, доходящая до безмерности, фанатическая требовательность к окружающим – подняться на ту же духовную высоту, на которой стоит сам поэт. Даже Бальмонт укоризненно-восхищенно говорил Цветаевой: «Ты требуешь от стихов того, что может дать – только музыка!»

Биография Цветаевой После России
Похожие публикации